Неточные совпадения
Предстояло атаковать на пути
гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед, но оловянные солдатики за ними не последовали. И так как на
лицах их,"ради поспешения", черты были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (нем.) — контур, очертание.] и притом в большом беспорядке, то издали казалось, что солдатики иронически улыбаются. А от иронии до крамолы — один шаг.
Только когда в этот вечер он приехал к ним пред театром, вошел в ее комнату и увидал заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного
горя, жалкое и милое
лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик:
лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза
горят, кровь кипит…
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его
лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с
горя.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами
лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом
лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и
лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на
лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за
горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Как он, она была одета
Всегда по моде и к
лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли к венцу.
И, чтоб ее рассеять
горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на
лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши
горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее
лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое
горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою
лица: если улыбка прибавляет прелести
лицу, то
лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Волосы ее уже начинали седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали и высохли от заботы и
горя, и все-таки это
лицо было прекрасно.
Докончить я вам пособлю
Молчалина изображенье.
Но Скалозуб? вот загляденье:
За армию стоит
горой,
И прямизною стана,
Лицом и голосом герой…
Анна Сергеевна глубоко вздохнула, как человек, только что взобравшийся на высокую
гору, и
лицо ее оживилось улыбкой. Она вторично протянула Базарову руку, и отвечала на его пожатие.
У него даже голос от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее
лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под глаз струились капли воды, как будто все его
лицо вспотело слезами, светлые глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал на песок, на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
Пенная зелень садов, омытая двухдневным дождем, разъединяла дома, осеняя их крыши; во дворах, в садах кричали и смеялись дети, кое-где в окнах мелькали девичьи
лица, в одном доме работал настройщик рояля, с
горы и снизу доносился разноголосый благовест ко всенощной; во влажном воздухе серенького дня медь колоколов звучала негромко и томно.
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним
горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее широком
лице, сверкали вязальные спицы в руках и серебряные волосы на голове.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а
лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
Теперь ее глаза были устало прикрыты ресницами,
лицо похудело, вытянулось, нездоровый румянец
горел на щеках, — покашливая, она лежала на кушетке, вытянув ноги, прикрытые клетчатым пледом.
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены, на курительном столике
горела свеча, освещая портрет Щедрина в пледе; суровое бородатое
лицо сердито морщилось, двигались брови, да и все, все вещи в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а в нем все плещется, как вода в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
На столе
горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая
лицо Лютова в два цвета: лоб — зеленоватый, а нижняя часть
лица, от глаз до бородки, устрашающе темная.
— Так — уютнее, — согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам,
лицо ее стало острее и приобрело в глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее
горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села на диван, прижав голову к плечу Самгина.
Она уже не шептала, голос ее звучал довольно громко и был насыщен гневным пафосом.
Лицо ее жестоко исказилось, напомнив Климу колдунью с картинки из сказок Андерсена. Сухой блеск глаз горячо щекотал его
лицо, ему показалось, что в ее взгляде
горит чувство злое и мстительное. Он опустил голову, ожидая, что это странное существо в следующую минуту закричит отчаянным криком безумной докторши Сомовой...
Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое
лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно
горят, в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт в трубочку, он говорит мягким голосом и немножко картавя...
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый, с
лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего
лица, говорил вполголоса...
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки, упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту;
лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против
горя.
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем
лица нет! Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается
горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел побить его…
— Вижу, вижу: и
лицо у вас пылает, и глаза
горят — и всего от одной рюмки: то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
Она вздохнула будто свободнее — будто опять глотнула свежего воздуха, чувствуя, что подле нее воздвигается какая-то сила, встает, в
лице этого человека, крепкая, твердая
гора, которая способна укрыть ее в своей тени и каменными своими боками оградить — не от бед страха, не от физических опасностей, а от первых, горячих натисков отчаяния, от дымящейся еще язвы страсти, от горького разочарования.
Иногда он кажется так счастлив, глаза
горят, и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его
лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Марк быстро шел под
гору. Она изменилась в
лице и минут через пять машинально повязала голову косынкой, взяла зонтик и медленно, задумчиво поднялась на верх обрыва.
Например, говорит, в «
Горе от ума» — excusez du peu [ни больше ни меньше (фр.).] — все
лица самые обыкновенные люди, говорят о самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за него не выдали, полюбили другого, он узнал, рассердился и уехал.
Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но
лицо у ней
горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
Он медленно ушел домой и две недели ходил убитый, молчаливый, не заглядывал в студию, не видался с приятелями и бродил по уединенным улицам.
Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез
лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Он не узнал бабушку. На
лице у ней легла точно туча, и туча эта была —
горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это
горе.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он
сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в
лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
Я говорил как будто падал, и лоб мой
горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было в
лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь.
Я сидел налево от Макара Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо, было какое-то свое, особое сегодняшнее
горе, с которым она и пришла к маме; выражение
лица ее было беспокойное и раздраженное.
Но она уже прочла в
лице моем, что я «знаю». Я быстро неудержимо обнял ее, крепко, крепко! И в первый раз только я постиг в ту минуту, во всей силе, какое безвыходное, бесконечное
горе без рассвета легло навек над всей судьбой этой… добровольной искательницы мучений!
Но какой молодец этот китаец! большие карие глаза так и
горят,
лицо румяное, нос большой, несколько с горбом.
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родился на одной
горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших
лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до небес.
Впереди синее море, над головой синее небо, да солнце, как горячий уголь, пекло
лицо, а сзади кучка
гор жмутся друг к другу плечами, будто проводить нас, пожелать счастливого пути. Это берега Бонин-Cима: прощай, Бонин-Cима!
Бен высокого роста, сложен плотно и сильно; ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в
гору ли, под
гору ли — все равно. Ест много, как рабочий, пьет еще больше; с
лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором не могли перекричать его.
Посмотришь ли на индивидуума этой породы спереди, только и увидишь синюю, толстую, суконную куртку, такие же панталоны, шляпу и под ней вместо
лица круг красного мяса, с каймой рыжих, жестких волос, да огромные, жесткие, почти неразжимающиеся кулаки:
горе, кому этакой кулак окажет знак вражды или дружбы!
Взгляд далеко обнимает пространство и ничего не встречает, кроме белоснежного песку, разноцветной и разнообразной травы да однообразных кустов, потом неизбежных
гор, которые группами, беспорядочно стоят, как люди, на огромной площади, то в кружок, то рядом, то
лицом или спинами друг к другу.
Бахарев сегодня был в самом хорошем расположении духа и встретил Привалова с веселым
лицом. Даже болезнь, которая привязала его на целый месяц в кабинете, казалась ему забавной, и он называл ее собачьей старостью. Привалов вздохнул свободнее, и у него тоже
гора свалилась с плеч. Недавнее тяжелое чувство разлетелось дымом, и он весело смеялся вместе с Василием Назарычем, который рассказал несколько смешных историй из своей тревожной, полной приключений жизни.
Соболья шапочка на голове у нее тоже превратилась в ком снега, но из-под нее вызывающе улыбалось залитое молодым румянцем девичье
лицо, и лихорадочно
горели глаза, как две темных звезды.
Лицо Надежды Васильевны
горело румянцем, глаза светились и казались еще темнее; она сняла соломенную шляпу с головы и нервно скручивала пальцами колокольчики искусственных ландышей, приколотых к отогнутому полю шляпы.
Она с каким-то страхом взглянула на Привалова, который теперь упорно и как-то болезненно-пристально смотрел на нее. В этом добром, характерном
лице стояло столько муки и затаенного
горя.
Опять-таки и то взямши, что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких
лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть
горы в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то, может, где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит?
— Мама, окрести его, благослови его, поцелуй его, — прокричала ей Ниночка. Но та, как автомат, все дергалась своею головой и безмолвно, с искривленным от жгучего
горя лицом, вдруг стала бить себя кулаком в грудь. Гроб понесли дальше. Ниночка в последний раз прильнула губами к устам покойного брата, когда проносили мимо нее. Алеша, выходя из дому, обратился было к квартирной хозяйке с просьбой присмотреть за оставшимися, но та и договорить не дала...